1. Марцин Виха, «Вещи, которые я не выбросил». Для ценителей минимализма и точно выверенного стиля
Марцин Виха, «Вещи, которые я не выбросил». Источник: издательство KarakterКакие слова подобрать, чтобы описать смерть близкого человека? Что сделать с его вещами? Можно ли смириться с тем, что кусочек нашего мира исчез безвозвратно? Марцин Виха (1972–2025), писатель, художник-график, дизайнер книжных обложек, плакатов и логотипов, ищет ответы на эти вопросы, а за отправную точку своих размышлений и воспоминаний берет предметы из квартиры матери.
«Это история о вещах. А еще о разговорах. То есть — о словах и предметах. И о моей матери, поэтому она будет не слишком веселой», — так начинается повествование, в котором на двухстах с лишним страницах Виха раскрывает не только частную историю семьи и взаимоотношений с матерью, но и целую эпоху: жизнь и уход первого послевоенного поколения (и мать, и отец родились в 1946-м). Однако «эпоха» звучит высокопарно и обобщенно, и если бы передо мной поставили задачу выбрать эпитеты, хуже всего описывающие книгу Вихи, я выбрала бы именно эти два. Для Марцина Вихи важно то, что рядом, к чему можно прикоснуться. «Твои глаза должны быть на уровне детских глаз», — цитирует церемониймейстерша слова Иоанны Вихи на ее похоронах.
Для выросшего в семье архитектора Вихи («Вкус отца долгие годы определял нашу жизнь. (…) Мы жили на эстетическом минном поле») особое значение имеют вещи. Послевоенный мир давал иллюзию: можно начать новую жизнь с нуля, забыть обо всех ужасах. Достаточно построить на руинах дома, обзавестись вещами — и мир вокруг станет безопасным.
Послевоенная реальность, — по крайней мере та, что настала после войны или прикидывалась, что настала, — обещала: с помощью вещей, архитектуры промышленных форм, посуды, мебели, книг можно что-то восстановить. Обещала, что после всего этого кошмара можно построить что-то новое, что позволит нам забыть обо всем, о чем мы хотим забыть, и сосредоточиться на том, что мы хотим помнить. Сначала мы будем детьми, потом молодыми, потом повзрослеем и обрастем предметами, но создадим вокруг себя безопасный мир, который в случае чего нас спасет, ибо в нем не будет места злу.
А еще книга, несмотря на тяжелую тему, насквозь пронизана тонкой иронией. Иоанна Виха, буквально на смертном одре:
— Вы знаете, почему вы здесь? — повторяет врач.
— Вероятно, за грехи предков, — отвечает мама, подумав. Марцин Виха, «Вещи, которые я не выбросил», пер. Полины Козеренко и Ольги Чеховой.
В последние дни подруги приходили к ней в больницу и читали вслух.
— Сегодня молчала, — сообщает одна из них. — Но когда я читала книжку, смеялась.
— В нужных местах, — вдруг подает голос мама. — Я смеялась в нужных местах.
Потом окажется, что это были ее последние слова. Марцин Виха, «Вещи, которые я не выбросил», пер. Полины Козеренко и Ольги Чеховой.
Книга получила в Польше две важнейшие литературные премии: «Паспорт "Политики"» и «Нике».
2. Бруно Шульц, «Коричные лавки», «Санатория под клепсидрой». Для любителей неочевидных метафор и погружения в иные миры
Бруно Шульц, «Коричные лавки». Источник: WikimediaКак сказал в одном из интервью историк литературы Януш Одровонж-Пенёнжек, «каждый воспринимает литературу на своей волне». Поэтому, пожалуй, рекламировать книги Бруно Шульца — все равно, что убеждать читать Франца Кафку (их часто сравнивают, хотя сам Шульц считал, что у их вселенных мало общего). Кто-то сразу погружается в шульцевскую «республику мечтаемого», фантасмагорические миры и, плывя по их течениям, кайфует от богатства метафор и неожиданных поворотов, переулков, ответвлений, где читателя ждут поистине блистательные литературные сокровища. Кто-то сочтет это плодом больного воображения и странностями, продиктованными особенностями личности автора. Я точно «ловлю волну» первой категории читателей.
Бруно Шульц родился 12 июля 1892 года в небольшом городке Дрогобыч (в то время Австро-Венгрия, ныне запад Украины) недалеко от Львова, и там же, буквально в ста с лишним метрах от места рождения, трагически погиб от пули эсэсовца 19 ноября 1942 года. Именно провинциальный Дрогобыч стал главным героем большинства его произведений, некой мифологической «избранной краиной», по выражению Бориса Дубина «провинции зыбкой, обманчивой, вечно себе не равной и на себя не похожей. Болота и родника. Пустыни и приюта. Бродила и кладбища (всегда “и”, никогда “или”»!)».
Шульц появился на свет в семье ассимилированных галицийских евреев, владевших лавкой текстильных товаров. Дома говорили по-польски и по-немецки. После смерти отца Шульцу пришлось искать способы дополнительного заработка. Так он стал учителем рисования и труда в дрогобычской гимназии им. Короля Владислава Ягелло, где проработал практически до конца жизни. Работа страшно его тяготила, отрывала от творчества (как литературного, так и графического, ведь Шульц был прекрасным художником-графиком, к тому же работавшим в сложной технике клише-верр) — здесь как раз между ним и Кафкой много общего, поскольку Кафка тоже был вынужден наняться в страховую компанию.
Несмотря на то, что наследие Шульца довольно скромно по объему (сборники рассказов «Коричные лавки» и «Санатория под Клепсидрой», а также корреспонденция, опубликованная под названием «Книга писем»), оно поистине бесконечно богато смыслами:
Прозу Щульца невозможно читать от первой страницы до последней. Если вернуться на пару страниц назад, то вы будете читать эту прозу уже совершенно по-другому, то есть это проза, которая все время служит источником вдохновения. Невозможно прочитать Шульца — целиком книжку — и просто поставить ее на полку и забыть.
Шульцевский стиль едва ли можно с чем-то спутать. Достаточно открыть любой его рассказ в любом произвольном месте, как вас тут же затягивает в метафизическую воронку. Для написания статьи я провела такой эксперимент, открыв наугад (выпала страница 136) издание «Санатории под Клепсидрой» в великолепном переводе Асара Эппеля:
Иногда отец отрывался от Книги и уходил. Тогда я оставался с нею наедине, и ветер веял сквозь ее страницы, и образам дано было возникать.
А меж тем как ветер тихо листал ее, вывевая краски и облики, содрогание проходило по печатным столбцам, выпуская из-под букв стайки ласточек и жаворонков. И улетали, улетучиваясь, страница за страницей, мягко вбираясь ландшафтом, насыщая его многоцветьем. Иногда Книга спала, и ветер тихо пушил ее, словно розу столистную». Бруно Шульц, «Санатория под Клепсидрой», пер. Асара Эппеля.
Ваша ли это волна — решать, конечно, вам.
3. Анджей Стасюк, «Грохув». Для ищущих эссенцию жизни и смерти
Анджей Стасюк, «Грохув». Источник: издательство Czarne«Четыре рассказа о смерти — так могла бы называться новая книга Анджея Стасюка», — писала Юстина Соболевская в рецензии на вышедший в 2012 году небольшой сборник рассказов «Грохув», названный в честь одноименного района Варшавы, где Стасюк провел детство. Умирают в книге: бабушка автора («Бабушка и ду́хи») из Подлясья, любимая собака («Сука») и двое друзей — писатель Аугустын Баран («Аугустын»), теряющий память после инсульта, и друг молодости Олек («Грохув»). В каком-то смысле умирает Варшава, по крайней мере та, которая существует в его памяти.
Я бы добавила: это книга о меланхолии.
Часть города по ту сторону называлась Утрата. И так оно и было. Мы приходили туда, чтобы питать собственную меланхолию. Чтобы лелеять в себе неопределенное чувство утраты. По крайней мере, некоторые из нас. «Грохув», пер. Полины Козеренко.
Это книга об одиночестве человека перед лицом вселенной.
Нас становится все больше, и все больше нас будет умирать. Умирать все более одиноко. По крайней мере, пока не изобретут бессмертие. Но похоже, даже это изобретенное в будущем бессмертие окажется просто длящимся до бесконечности одиночеством. Да и о чем такой бессмертный сможет поговорить со смертными, у которых нет денег на бессмертие? «Сука», пер. Полины Козеренко.
Это книга об утрате (одно из слов-ключей к рассказам!) объема восприятия.
Вскоре умрут последние бабки, которые собственными глазами видели мир духов. Наблюдали за ним с верой и спокойствием, разумеется, со страхом тоже. Живая, существующая сверхъестественная действительность уйдет вместе с ними. Исключив редкий мистический опыт избранных, мы обречем себя на мучительный и тяжкий труд веры в существование неведомого. Гладкая, полированная поверхность будней услужливо выдаст нам наше собственное, плоское отражение за глубину. «Бабушка и ду́хи», пер. Полины Козеренко.
Это книга о памяти (и конце памяти).
Вокруг все зеленело, и постояльцы в погожие дни грелись на солнце. Аугустын тогда уже передвигался на коляске. Мы находили какое-то укромное местечко и вели разговоры, которые, в сущности, были поисками крупинок памяти или напоминали любительские занятия по логопедии. Похоже, все, на что мы еще могли рассчитывать, — это остатки, затертые следы прошлого, и лишь они все еще соединяют нас с Аугустыном. Только так мы заполняли настоящее — без устали спрашивая: а помнишь это, а помнишь то, помнишь, как мы были, помнишь, как мы поехали». «Аугустын», пер. Полины Козеренко.
Это книга о пути (как жизненном, так и пути-дороге) и самой эссенции жизни.
Где мы тогда были? Конечно же, я не помню, но точно не там. Мы точно отправлялись в очередное путешествие, чтобы ускользнуть от судьбы, чтобы ее перехитрить. Мы просто представляли себе всякую всячину, чтобы в ней поучаствовать. «Грохув», пер. Полины Козеренко.
Стасюк применяет — и мастерски! — старый как мир человеческий фокус: в отместку смерти наслаждаться преходящим, смаковать его горечь.
Анджея Стасюка (1960) сейчас уже по праву можно назвать живым классиком. Русскоязычному читателю хорошо известны его книги «Дукля» и «На пути в Бабадаг». Несколько рассказов из сборника «Грохув» опубликованы в «Новой Польше» и на портале Culture.pl.
4. Адам Водницкий, «Провансальский триптих». Жемчужина далеко не только для франкофилов
Адам Водницкий, «Провансальский триптих». Источник: издательство AusteriaПожалуй, это самая неочевидная книга в списке. Книги Адама Водницкого (1930–2020) тщетно искать на полках с бестселлерами. Пожалуй, если порасспрашивать литературоведов и критиков, едва ли кто-то назовет его имя. И тем не менее «Провансальский триптих» — по-моему, одна из лучших книг, написанных на польском языке (и прекрасно переведенная на русский Ксенией Старосельской) во второй половине XX века.
Адам Водницкий — художник, профессор Краковской академии изобразительных искусств и бывший ее проректор (впрочем, по совместительству превосходный переводчик французской литературы) — дебютировал как писатель в восемьдесят лет, наглядно продемонстрировав, что для настоящего таланта возраст — лишь условность. Франции и Провансу Водницкий посвятил бо́льшую часть жизни, город Арль даже присвоил ему звание почетного гражданина.
«Провансальский триптих» состоит из трех книг: «Зарисовки из Арля и окрестностей», «Зарисовки из страны Ок», «Арелат. Зарисовки из не-места», выходивших поочередно и составивших целостную трилогию, в которой, по выражению критика Дариуша Чаи, «путевые наблюдения сплавлены с экзистенциальным опытом».
Не стану лукавить: к Франции я испытывала умеренный интерес, поэтому, когда книга вышла, она долгое время стояла у меня на в шкафу на полке с этикеткой «Как-нибудь потом прочитаю». О Провансе у меня были какие-то схожие представления, как у Дариуша Чаи, написавшего эссе-послесловие к российскому изданию.
В обиходе укоренился отлакированный образ Прованса, сплетенный из солнца, виноградных лоз, Ван Гога, подсолнечников, Лазурного Берега, фламинго и мужественных катаров. Ключ этот, разумеется, никакой двери не открывает; символ обещает не новые знания, а обилие благоглупостей. Дариуш Чая, «Следы, голоса, тени», пер. Ксении Старосельской.
И все же в один из дней этого «потом» я, хоть и без особенного энтузиазма, сняла «Триптих» с полки и… дальше все как в тумане. Оказалось, что у Водницкого так же дурманит запах трав, так же сладко-прян анисовый пастис, так же ярко светит солнце, по улицам ходит все тот же Ван Гог, но все это облечено в такую оболочку блестящей, абсолютно лишенной пафоса эрудиции, что возникает впечатление, будто сидишь за столом в компании близкого друга, который весь вечер занимает тебя увлекательными историями, свободно переключаясь с античных, кельтских, христианских и иудейских, средневековых пластов на современность и обратно. Не случайно критика называет его книги «палимпсестом».
Закончу словами самого Адама Водницкого:
Я лежал на дамбе, глядя в небо, где одна за другой загорались звезды. Над рекой поднимался туман, одуряюще пахли травы — мята, донник, чабрец, по мосту изредка, тарахтя на стыках плит, проезжали машины; время на мгновение остановилось, как это бывает, когда боги, выйдя из укрытия, ладонями закрывают нам, простым смертным, глаза, дозволяя поверить, что мы способны понять смысл и суть гармонии или, по крайней мере, разглядеть в темноте их далекий отблеск. Адам Водницкий, «Зарисовки из страны Ок», пер. Ксении Старосельской.
Именно такую гамму ощущений испытываешь, читая «Провансальский триптих».
5. Мариуш Щигел, «Готтленд». Для отважных, готовых к «невыносимой гротескности бытия»
Мариуш Щигел, «Готтленд». Источник: издательство CzarneЗадумывались ли вы, покупая пару обуви, что у ее создателя может быть абсолютно головокружительная биография? Знали ли, что офис можно оборудовать прямо в работающем лифте? А может быть, вы слышали о проекте переноса всей Чехословакии в Патагонию? Кем была чешка, пившая чай с Гитлером и Геббельсом? Неужели в «золотой Праге» стоял самый большой на земном шаре памятник Сталину (который, к слову сказать, в народе прозвали «очередью за мясом»), а из окна своей квартиры его видела племянница Франца Кафки? Почему одна из самых успешных певиц Чехословакии замолчала на двадцать лет? Кто такой Факел номер один?
Ответы на все эти вопросы можно найти в книге Мариуша Щигела (1966) «Готтленд», состоящей из шестнадцати репортажей-рассказов о Чехословакии. Книга Щигела — один из блестящих образцов польской «школы репортажа». Точно выверенные фразы, продуманная композиция, локальная тема, разворачивающаяся в универсальную панораму.
Манеру письма автора можно охарактеризовать как документальную с огромной художественной составляющей: даже если какие-то факты читателю хорошо известны, то способ их интерпретации и сопоставления — поистине мастерский. Михал Радговский, «Чешская панорама», пер. Полины Козеренко.
Сам Щигел определяет художественный репортаж как «историю, которая произошла на самом деле и которая должна давать пищу для размышлений». Важнейшее место в искусстве репортажной прозы автор отводит детали: «Деталь задерживает внимание читателя. Огульные фразы — убийцы репортажа».
Конечно, факты и детали подвергаются в художественном репортаже авторской интерпретации или преподносятся в необычной форме, чтобы читатель сам мог достроить мысль. Вот пример мастерского применения этого приема. О Лиде Бааровой, чехословацкой актрисе, ставшей любовницей Геббельса и лично знавшей Гитлера, ходили слухи, что та вступала с Гитлером в интимную связь. Щигел мог прямо написать что-то вроде «между ними ничего не было», «она с ним не спала», но выбрал совершенно другую стратегию. Собирая материалы для репортажа, он много читал о Гитлере, в том числе его медицинскую документацию, в которой сообщалось, что у того не хватало яичка (то ли лишился его в Первую мировую, то ли страдал крипторхизмом). И этот факт он использовал так:
— Фотография, которая всегда стоит на моем столе, ожила, — продолжал Гитлер рассказывать Лиде в 1934 году. — Это ваша заслуга.
— Мне очень жаль… — ответила она растерянно.
Больше Гитлер не сказал ни слова и разрешил уйти. Лиде не довелось убедиться, действительно ли у него только одно яичко. Мариуш Щигел, репортаж «Всего лишь женщина» из книги «Готтленд», пер. Полины Козеренко.
В книге польского репортера, впрочем, ставшей бестселлером и в Чехии, мы найдем захватывающую историю обувной империи Томаша Бати (этот тот, который оборудовал офис в лифте), трагическую и во многом забытую на родине судьбу создателя «самого большого на земном шаре» памятника Сталину, непростое решение подростка, решившего повторить самосожжение Факела номер один — Яна Палаха, блеск и славу в тени непростых моральных решений звезд чехословацкой эстрады — Гелены Вондрачковой и бессменного «золотого соловья» Карела Готта (Готтленд — музей его имени, созданный им при жизни). Несмотря на то, что тексты, собранные в книге, прежде всего касаются Чехословакии времен коммунизма, многие дилеммы, увы, до сих пор остаются болезненно актуальными.
6. Ида Финк, «Уплывающий сад». Для тех, кому не все равно
Ида Финк, «Уплывающий сад». Источник: издательство W.A.B.Ида Финк (1921–2011) родилась в Збараже (в то время восточная окраина Польши, ныне Украина), в еврейской семье, и ушла из жизни в Тель-Авиве. Уже одной этой информации достаточно, чтобы понять: речь пойдет о травме Холокоста. В 1942 году вместе с сестрой она бежала из гетто, долго скрывалась на арийской стороне, затем устроилась на работы в Германию, откуда из-за угрозы разоблачения также бежала. Впоследствии эмигрировала в Израиль.
Пронзительная — это самый мягкий эпитет, которым можно описать прозу Финк. «Негромкое, но каждый раз — в каждом лаконичном тексте — буквально сбивающее читателя с ног повествование о конце света», — так о книге «Уплывающий сад» писала Ирина Адельгейм, редактор перевода на русский язык. Эти слова доказала бы любая цитата из книги. Кристально прозрачный стиль, простые слова, связанные порой в длинные, текущие рекой, фразы, порой в рвущиеся предложения, невинные на первый взгляд детали («По пути, старательно подбирая плоские камешки, я пускала по воде “блинчики”», но мы-то уже понимаем, куда ведет этот путь) — все это складывается в образ, который «не отпускает», который сложно забыть. «Я пишу шепотом», — так свой стиль описывала сама Ида Финк. Однако от этого шепота — ком в горле.
Сам расстрел длился недолго, дольше до этого рыли могилу. После первого выстрела наш кузен Давид, пухленький, круглый, неспособный к спорту и гимнастике, залез на дерево, руками, как ребенок мать, обнял ствол — и так погиб. Ида Финк, «Обрывок времени» из сборника «Уплывающий сад», пер. Полины Козеренко.
Позже, когда его уже уводили, он вспомнил, что ему снилась муха, назойливо жужжащая муха. Теперь он знал, что жужжали машины на шоссе над городом, над его домом, последним на выезде, первым на въезде. Машины остановились в стороне, а он с пугающим хладнокровием осознал, что его порог немцы переступят первым. «Через несколько секунд», — подумал он и медленно приблизился к кровати, чтобы разбудить жену и ребенка. Ида Финк, «Весеннее утро» из сборника «Уплывающий сад», пер. Ольги Чеховой.
Не случайно в читательских отзывах появляются слова: «Очень долго думал о ней после прочтения». Конечно, вы можете спросить, зачем понадобилась еще одна книга про Холокост, зачем читать о таких страшных вещах. Лучше всего на этот вопрос ответила еще одна блестящая писательница, чье творчество пронизано темой Холокоста, — Ханна Кралль: «Чтобы ужаснуться. Не кому-то. Не чему-то. Ужаснуться самому себе, тому, что есть в нас, чего мы о сами о себе не знаем». Из книги Мариуша Щигела «Факты должны пуститься в пляс».
Для меня эта книга имеет особенное значение — ее русскоязычное издание посвящено памяти Ксении Старосельской (1937–2017), переводчице и популяризатору польской литературы, чей многолетний семинар в редакции журнала «Иностранная литература» дал нам, начинающим переводчикам, тот багаж, с которым мы все до сих пор идем по жизни.
7. Павел Солтыс, «Август». Для любителей бесцельно блуждать по городу и рефлексировать
Павел Солтыс, «Август». Источник: издательство CzarneАвгуст в Варшаве — самый жаркий месяц. Повествователь кружит по столичным улицам, переулкам, ныряет во дворы, исследует окраины и центр, оживляя в своем повествовании воспоминания, цитаты из книг, облекая в плоть метафоры и размышления, свободно текущие по водам воображения. Оживают великие, но оживают и простые смертные, особенно когда:
Летние жаркие дни лопаются под напором своих преемников, осенних ветров, проникающих в настоящее из мира грядущего, из тяжести зимы, которая будто ледяная гора опирается о край осенних месяцев, сталкивая их на оборотную сторону календаря. Так же было и этим августом, уже слышался треск, гроза кружила по другую сторону Вислы и сухой кашель молний долетал до Французской. Оставалось только ждать, пока небо над Саской Кемпой разверзнется, а потом наблюдать за тем, что покажется в трещине». Павел Солтыс, «Август», пер. Полины Козеренко и Ольги Чеховой.
Само название «Август» приводит на мысль Бруно Шульца и новеллу «Август», открывающую «Коричные лавки». И не случайно. Подобно Шульцу, альтер эго Солтыса блуждает по городу, в котором время, говоря словами Шульца, «отступает в глубину», а «очарованное и сбитое с толку воображение чертит призрачные планы города». Явно перекликается с Шульцем мотив птиц:
У одной из постепенно набирающихся луж присел голубь. Его застывшая на мгновение голова отразилась в мутной воде, и я тут же вообразил себе государство, у которого мог бы быть такой герб — двуглавый серый голубь. Павел Солтыс, «Август», пер. Полины Козеренко и Ольги Чеховой.
А с прозой Анджея Стасюка — район Утрата:
Страна эта — Таргувек Фабричный — так же, как и сейчас, соседствовала бы с Утратой, но утратой этот район был бы уже не только по названию. Там километрами бы тянулись кладбища людей и птиц. Попеременно — аллейки маленьких и больших надгробий. Павел Солтыс, «Август», пер. Полины Козеренко и Ольги Чеховой.
Завершить статью хочется словами Адама Водницкого, точнее, цитируемым им отрывком из французского поэта Эдмона Жабеса: «Любое слово с любой страницы любой книги — и вот уже существует мир». В такой мир иногда стоит погрузиться с головой.
Редактор Ольга Чехова






